И в тюрьме новости мало-помалу проникают всюду. А дайте им время, и они просочатся и в карцер и в одиночные камеры.
Так в конце концов я узнал, что Сесил Уинвуд, поэт, фальшивомонетчик, доносчик, трус и провокатор, снова попал в тюрьму за новую подделку денег. Вы ведь помните: именно этот Сесил Уинвуд сочинил басню о том, что я перепрятал несуществующий динамит, и именно по его милости я уже пятый год томился в одиночке.
Я решил убить Сесила Уинвуда. Поймите: Моррела уже не было рядом, а Оппенхеймер вплоть до последней вспышки ярости, которая привела его на виселицу, хранил молчание. Одиночка стала для меня невыносима. Я должен был что-то предпринять.
И тут мне припомнилось, «ак я, будучи Эдамом Стрэнгом, сорок лет терпеливо вынашивал план мести. То, что сделал он, мог бы сделать и я, если бы мои пальцы сомкнулись на горле Сесила Уинвуда.
Я не могу открыть вам секрет, каким образом попали ко мне четыре иголки. Это были тоненькие иголки для подрубания батистовых платков. Я был так худ, что требовалось перепилить только четыре прута (каждый в двух местах), чтобы получить отверстие, через которое я мог бы протиснуться. И я добился своего.
Я тратил по одной игле на прут. В каждом пруте нужно было сделать два распила, и на каждый распил уходил месяц. Таким образом, чтобы пропилить себе лазейку, мне потребовалось бы восемь месяцев. К несчастью, я сломал мою последнюю иглу, когда пилил последний прут, а новой иглы пришлось ждать три месяца. Но я дождался ее и выбрался из одиночки.
Мне очень жаль, что я не разделался с Сесилом Уинвудом.
Я все рассчитал правильно — все, за исключением одного.Я знал, что наверняка найду Сесила Уинвуда в столовой в обеденный час.
Поэтому я дождался такого дня, когда в утреннюю смену дежурил Конопатый Джонс, любитель вздремнуть. В те дни я был единственным заключенным, содержавшимся в одиночной камере, и Конопатый Джонс вскоре уже начал мирно похрапывать. Я вынул подпиленные прутья, протиснулся в отверстие, проскользнул мимо моего стража, отворил дверь и очутился на свободе… внутри тюрьмы.
Вот тут-то и оказалось, что одного я все-таки не предусмотрел — самого себя… Я провел в одиночке пять лет. Я ослабел. Я весил всего восемьдесят семь фунтов. Я был наполовину слеп. И меня мгновенно охватила боязнь пространства. Простор вселил в меня ужас. Пять лет, проведенных в стенах тесной камеры, заставили меня трепетать от страха перед разверзшимся у моих ног провалом лестничной клетки, перед чудовищным простором тюремного двора.
Мой спуск по этой лестнице я считаю самым большим подвигом, который когда-либо мне довелось совершить. Тюремный двор был пуст. Его заливал ослепительный солнечный свет. Трижды пытался я пересечь этот двор, но меня сразу же охватывало головокружение, и я снова прижимался к стене, напуганный простором. Затем, собравшись с духом, я предпринимал новую попытку, но солнце слепило мои отвыкшие от света глаза, и кончилось тем, что я, словно летучая мышь, шарахнулся в сторону, испугавшись собственной тени на каменных плитах двора. Я хотел обойти ее, споткнулся, упал прямо на нее, и, словно утопающий, который из последних сил стремится выбраться на берег, пополз на четвереньках к спасительной стене.
Я прислонился к стене и заплакал. Впервые за много лет слезы лились из моих глаз. И, несмотря на мое отчаяние, я обратил внимание на это уже забытое ощущение теплой влаги на моих щеках и солоноватый привкус на губах. Затем меня охватил озноб, и некоторое время я дрожал, словно в лихорадке. Я понял, что пересечь этот двор — задача, непосильная для человека в моем состоянии, и, хотя меня все еще бил озноб, я прижался к спасительной стене и, цепляясь за нее руками, пустился в обход двора.
Вот где-то на этом пути и заметил меня надзиратель Сэрстон.
И я тоже его увидал: он представился моим подслеповатым глазам огромным, откормленным чудовищем, которое надвигалось на меня с нечеловеческой, неправдоподобной быстротой из бесконечной дали. Вероятно, в эту минуту он находился от меня на расстоянии двадцати шагов. Он весил сто семьдесят фунтов. Какой могла быть наша схватка, вообразить нетрудно, но утверждают, что во время этой короткой схватки я ударил его кулаком в нос и заставил этот орган обоняния кровоточить.
Но так или иначе, я ведь был преступником, приговорен ным к пожизненному заключению, а если таковой наносит комулибо увечье, ему, по законам штата Калифорни, полагается за это смертная казнь. И вот присяжные, которые, разумеется, не могли не поверить категорическому утверждению надзирателя Сэрстона и всех прочих верных сторожевых псов закона, дававших свои показания под присягой, признали меня виновным, а судья, который не мог, разумеется, нарушить закон, столь просто и четко изложенный в уголовном кодексе, приговорил меня к смерти.
Надзиратель Сэрстон избил меня, а затем, когда меня волокли назад в камеру и втаскивали по этой чудовищной лестнице, мне досталось еще немало пинков, увесистых ударов от целой своры надзирателей и тюремных старост, которые только мешали друг другу, стремясь помочь Сэрстону расправиться со мной. Право, если из носа Сэрстона действительно текла кровь, легко могло случиться, что ударил его кто-нибудь из его же подручных. Впрочем, пусть даже его ударил я — меня бесит то, что за подобный пустяк человека можно повесить.
Я только что разговаривал с дежурным надзирателем. Оказывается, меньше года назад Джек Оппенхеймер занимал эту самую камеру, когда шел тем же путем, который мне предстоит проделать завтра. И этот самый надзиратель был одним из тех, кто сторожил Джека перед его смертью. Надзиратель этот — старый солдат. Он безостановочно и не слишком опрятно жует табак, отчего его седая борода и усы сильно пожелтели. Он вдовец, и все его четырнадцать оставшихся в живых детей женаты или замужем, и у него уже больше тридцати внучат и четыре крошечные правнучки. Вытянуть из него эти сведения было труднее, чем вырвать зуб. Забавный старикашка и глуп на редкость. Мне кажется, именно благодаря последнему качеству он дожил до такой глубокой старости и произвел такое многочисленное потомство.